Светлый человек (деревенский пастух)
В начале века я вновь посетил деревню, — милый сердцу край, — где провел детство.
Мне нужно было привести в порядок дела и поправить старый бабушкин дом.
В первый день приезда я проснулся рано утром от потока света, льющегося в окна.
В невысоких липах, высаженных около дома, слышалось легкое движение и раздавались постукивания топориком по сосновым стволам.
Я распахнул дверь и вышел на улицу.
В работающем человеке я узнал нашего деревенского пастуха Николая Григорьевича.
— А ты чего не пасешь?! — спросил я его. — Тебя в эту пору с деревенским стадом искать надо… Петров день скоро…
— Да не задалась пастьба ныне, — махнул он рукой. — Нашли других пастухов… Видал, как они пасут…
Я посмотрел за околицу, деревенское стадо разбрелось по полю во все стороны, пастухов нигде не было видно…
— Выгнали стадо за край, а сами в кусты залегли…
— Помнишь ли, как я пас?! — улыбнулся он и посмотрел на меня карими глазами, излучавшими свет.
— Да, пас ты отменно, — вспомнил я деревенскую стоянку, которую посещал в раннем детстве.
— В лесу у меня стоянка была… Место привольное, светлое… Березы, лужок перед ними раскинулся… Бабы с подойниками к коровкам приходили… Меня не забывали: кто колоб, кто пирог приносил, а иная и чекушку подносила, в губы целовала… За пастьбу благодарили…
Эх, все было! Чего говорить?! И я отдыхал под березками, и коровки мои… Чего их, сердешных, в деревню по жаре гнать?! Нет, на полянке не в пример вольготней было… Никто не тревожил их: ни мух, ни слепней не было…
— А теперь что?!
— Теперь другие времена настали… Да и устал я… Вот баню подрядился срубить… Дочери помочь надо, куска хлеба у нее нет…
— Отчего не работает она у тебя?!
— Экий ты ловкий, парень! Где работу теперь найти?! Найди, попробуй… Во всей округе теперь работы нет…
— А в городе устроиться не пыталась?!
— Чего она в городе забыла?! Вон муж ее уехал — ни слуху ни духу нет от него… Не знаю, где его, сердешного, носит… Инструмент у меня забрал плотницкий, сам как в воду канул… А я без инструмента, как без рук, одним топориком балуюсь, и стволы чешу, и чашки рублю…
Николай Григорьевич мог делать всякую плотницкую работу, мог срубить баню, поставить сарай, двор, но истинным его призванием была пастьба.
Он любил волю, любил простор, тот великий простор, который знаком каждому русскому человеку.
Это не простор одиночества, который подавляет человека, а простор единения со своей землей, когда человек всем существом своим чувствует дыхание родного края.
Вот так он и жил на Земле: летом пас, с конца осени и по зиме плотничал.
И это была, в общем-то, счастливая жизнь, но рядом с ним поселилась дочь, и ее безалаберная жизнь устроила его существование по-другому.
Проводив мужа, Наташка опять загуляла, и он не мог ее остановить.
Николай Григорьевич принимал близко к сердцу горе дочери, печаль посещала его душу, лад в душе исчезал.
В минуту душевной невзгоды выходил он в поле к Островку — старому лесу, росшему на краю поля, — и горько жаловался на свою судьбу:
— Ну, что, Островок, друг сердешный, утешь меня, брат… Поговори со мной… — говорил он вполголоса.
— Отчего люди не живут счастливо, отчего лада в душе нет?! Ответь мне, друг…
Островок качал вершинами деревьев, как будто отвечал безмолвно, а Николай Григорьевич продолжал:
— Головой качаешь… Один ты меня понимаешь… Один ты со мной поговорить хочешь…
А помнишь, как я коровок к тебе пригонял?! Место светлое выбирал… Отдоив коровок своих, бабы домой шли, полные ведра молока несли… Счастье-то какое было!
Подняли мы детишек молоком, подняли… Если б не молоко коровок моих, пропали бы детишки…
Он улыбался, вспоминая прошедшую жизнь…
— А теперь что с нами сделали?! К земле всех прибили… Словно чужие друг другу стали…
Стегнули нас кнутом, друг, зло стегнули… По самым глазам норовили попасть… Я коровок своих так не стегал… Нет, не стегал… Берег я своих коровок…
Пастух хороший свое стадо бережет, не стегает… Нет, не стегает…
А нас зло, с остервенением ударили, и еще перестройкой назвали…
Эх, да что там говорить?!
Иногда он любил поговорить о политике, об устройстве жизни на земле.
Чуткой душой своей он улавливал смену народной жизни и с удивлением смотрел на новых нахрапистых людей, появившихся в округе.
Эти нахрапистые люди валили лес, хватали лучшие куски…
— Как-то нехорошо стало на душе, — говорил он. — Ладу нет… Нестроение большое вышло, люди в разные стороны побежали…
Вечером он ходил на старую ладонь, к которой вела когда-то накатанная, торная дорога, от которой не осталось и следа.
Он шел в стоптанных сапогах и пристально смотрел на поля, зараставшие мелким леском, чапыжником, рябинником…
— Да, поля были, ладонь была, мы здесь всем колхозом зерно молотили, где все теперь?!
Старая ладонь одиноко стояла посреди поля на высоких столбах.
Теперь столбы накренились, сама ладонь, ровная, прибитая земля под навесом, заросла сорной травой, как и старая дорога, по которой он шел.
— Что же будет? — спрашивали его.
— Другая жизнь придет… Люди в колхозе окрепли, на ноги встали, а тут сломали все, под корень извели…
— Не бери в голову, — смеялись ему в ответ, — все наладится…
— Нет, само собой не наладится, — качал он головой. — Ты видел, как коров к пастьбе приучают?! Коров надо неделю к стаду приучать… А людей кто к новому порядку приучит?!
Я вспомнил первый деревенский сгон и подумал, что он прав.
Во все стороны бежит стадо, мечутся выпущенные из зимнего хлева ревущие во всю мочь коровы, сбивают друг друга, бегут вслед за ними бабы и мужики.
— Нет, людей надо постепенно к новой жизни приучать, иначе пропадут… Кто сообразит, как жить надо, а кто на ближнего зверем кинется, рвать ближнего станет…
Его забота о дочери была трогательной и наивной. Он хотел научить ее правильной жизни: чтоб жила она по совести, по закону.
— Вот вернется зять, — думал он, — и жизнь наладится, старые обиды забудут…
Мотоцикл им куплю новый, дом поправлю, дети пойдут, а я им помощником буду… Молодые… Отчего не жить?!
Он любил зятя и по-отечески опекал его, показывал, как надо обращаться с инструментом, вырубать паз, вести черту.
— Ты, парень, не торопись, с умом делай, плавно веди черту, тогда и дело сладишь… — наставлял он.
— Душу в руки вкладывай…
А Наташка была в положении и с замиранием сердца ожидала возвращения мужа.
Сергун вернулся неожиданно, в конце лета.
Он ездил на заработки, но вернулся пустым. Инструмент пропил, но Николай Григорьевич ни слова не сказал в упрек.
Первые дни Сергун ходил по гостям, а потом показал свой норов.
Длинный, нескладный, с наглыми глазами он вставал перед Николаем Григорьевичем, растопырив руки, в изломанной позе и с издевкой вопрошал:
— Ну чего тебе твой колхоз дал?! Дырку от бублика — вот и вся твоя справедливость…
— Нет, в колхозе справедливость была…
— Справедливость… Ха-ха, старик… Рассказывай сказки…
— Если бы друг другу руки помощи не протянули, с колен не поднялись…
— А по мне лучше бы завоевали нас…
— Человек на родной земле жить должен…
— На родной земле?! А я в Европе жить хочу…
— Кому ты в Европе нужен, что она без тебя забыла?!
— Не понимаешь ты жизни, старик, не понимаешь, а других учишь… Трясти жизнь надо, да так трясти, чтоб другим неповадно было…
Вот тебе и весь закон, вся правда!
— По совести жить надо, по справедливости, а без этого нет жизни, — упрямо говорил старик.
Наташка, потупив глаза, слушала мужа.
— Со стариков разделался, теперь за тебя примусь, расскажешь, чем здесь без меня занималась…
Он ставил таз с водой и требовал, чтобы она мыла ему ноги.
— Помой мне ноги, устал я сильно… Вкалываешь на вас всю жизнь, а заботы о себе не видишь…
Наташка сгибалась над тазом, а он пинал ее ногой:
— Изменяешь ты мне, стерва, со всеми мужиками в округе путаешься… Мне людям в глаза смотреть стыдно…
Как-то Наташка не выдержала: «Отец помоги!» — выкрикнула она.
Николай Григорьевич бросился к ней, прикрыл дочь своим худым дрожащим телом.
— Как можно так над человеком издеваться?! — выкрикнул он. — Ведь это человек живой… Человек!
— И ты туда же, старик?! — Сергун ударил его в грудь. — Вот тебе, колхозный праведник!
Мотоциклом от меня отделаться хотели?! Не на того напали…
Он мог бы забить старика до смерти, но прибежали люди и оттащили Сергуна.
Старик лежал в своем ветхом чуланчике, свернувшись калачиком, и казался маленьким ребенком.
— Как же так можно, Островок, живого человека ногами пинать, по лицу бить?! Живого места на мне не оставил…
В глазах его стояли слезы:
— Тело-то ладно — душа избита… Вот так-то, друг мой милый… Как душу выправить?!
Ведь он мне как сын был…
Через неделю к нему пришла Наташка:
— Не суди нас строго, отец, — сказала она. — Любит он меня…
— Любит?! Разве это любовь, дочка?! Нет, это не любовь, а истязание души… Глумление над человеком…
— Всякое бывает в жизни… Прости нас, отец…
— Лучше уйдите друг от друга, душу не травите…
— Дай денег, отец, у нас есть нечего…
По доброте душевной он отдал последние деньги, а сам голодал всю осень.
— Нет, не любит она меня, Островок… Что я ей?! Опорок, с ноги сброшенный…
Избил он ее, живого места не оставил… Ребенка она выкинула, а я думал, внука мне родит, в честь отца назову…
Отлежавшись, он пошел рубить баню.
— Надо людям баню срубить… Будет Евгения в бане новой мыться и благодарить меня… Старому человеку надо в бане мыться… Усталость с себя смыть…
Под вечер к нему подошли деревенские мужики, спросили, за сколько он взялся рубить баню.
— Пять тысяч обещали…
— Пять тысяч?! — ухмыльнулись мужики. — За такие деньги теперь поленницу дров не сложишь…
— Откуда у старого человека деньги?!
Мужики потребовали взять их в долю:
— Погоди, мы в три раза больше возьмем! Иди и торгуйся… Баня ей так и эдак нужна, не будет зимой на улице мыться…
И он, скрепя сердцем, пошел торговаться.
Потом мужики обсчитали его при дележе денег.
Они подгадали, когда он был в отлучке и забрали все деньги.
— Чего ты делал?! — смеялись мужики. — Бревна тесал, чашки рубил?! А мы торговались… Торговля, брат, первое дело теперь… Не спрашивай, за сколько взял, а спрашивай, за сколько продал…
Он не стал с ними спорить, махнул рукой.
— Отчего люди становятся богаче, но не становятся добрей?! — прошептал он. — Отчего так на свете получается?!
В мире стало слишком много обмана, много зал, ну, да Бог с ними… Прощать людей надо, прощать… не ведают, что творят…
Николай Григорьевич занемог неожиданно, на Покров.
Он не мог вздохнуть, набрать в грудь воздуха, боль сдавливала сердце.
«Видно, отжил я свое, Островок, — прошептал он, вот так-то брат…»
Он сидел на пороге своего дома и смотрел на идущих мимо людей.
Люди шли на большую дорогу и говорили о своих житейских делах. Изредка они поднимали глаза и смотрели на него, но встретившись с ним взглядом, опускали взор.
А он смотрел вдаль через припорошенное первым снегом поле и говорил:
— Отжил я свое, Островок, друг сердешный… Не поминай лихом…
Он угасал, как угасает свеча…
Теперь от дома Николая Григорьевича ничего не осталось, край деревни осиротел, да и сама деревня сжалась.
Наташка продала дом, и его увезли в дальнюю деревню и распилили на дрова, даже огород растащили на дрова.
Но остался сад, прекрасный сад, который он сажал всю жизнь.
И этот сад напоминает мне о Николае Григорьевиче — светлый и кроткий был человек.
Вот эту историю о светлом человеке я и хотел рассказать.
Кажется мне, что и сейчас он пасет звездные стада в небе над нами.
Конец
(c)Владимир Боровиков 2020