Егор
1
Громадный, хромоногий и одноглазый Егор, по-деревенски — Петрован, а я его только таким и помню: громадным, колченогим и одноглазым, сильно покалеченным войной, — был известным на всю округу шутником и забавником, вызывающим у многочисленных слушателей своих гомерический смех.
Жилистый, могучий, видом своим напоминавший обломанный грозой дуб, он до сих пор стоит в моей памяти.
Но начнем мы рассказ не с Егора, а введем еще один важный для нашего повествования персонаж, бригадира нашего, с обязанностями председателя колхоза, как он себя называл — Петра Федорыча Ковригина- Казанского, мужика умного, знающего, а потому несколько заносчивого, так как знание мешало ему думать просто и естественно, уносило в высоты заоблачные так, что даже на простой вопрос искал он порой сложный ответ, на что ему резонно указывали мужики.
Да, Петр Федорыч действительно был умен и образован: о политике и о текущем моменте мог с удовольствием порассуждать, удивляя приезжего человека своей начитанностью и осведомленностью. Он имел представление о культурной революции, точно знал, за что сняли товарища Троцкого, и когда была раскрыта последняя антипартийная группа во главе с примкнувшим к ней Шипиловым. Одним словом, это был всесторонне развитый, культурный человек, каких тогда на Руси было немного, да, положа руку на сердце, можно сказать, почти не было, — не зря его потом в район на повышение взяли, а секретарь райкома между своими говорил, что если есть умный человек в округе, то это только Петр Федорыч — и никто другой!
Так вот, была у нашего Петра Федорыча одна поговорка, не поговорка, а присказка — «как говорится», — которую употреблял он к месту и ни к месту, подражая одному заезжему лектору, посетившему наш колхоз для чтения лекции о кукурузе и американском империализме, который, как известно, всегда крестьянам угрожал.
Впрочем, возможно, подражал Петр Федорович вовсе не знаменитому лектору по фамилии, кажется, Брусникин, а партийно-хозяйственному деятелю районного масштаба, который как-то тоже заглянул в деревню и пожелал осмотреть скотный двор, но до скотного двора не добрался, а пропьянствовал целую неделю вместе с любвеобильными доярками Фросей и Соней в гостеприимной избе Петра Федорыча.
Изба эта, казалось, самой судьбой была предназначена для того, чтобы незваные гости не совали нос, куда не следует, и не искали недостатки во вверенном Петру Федорычу хозяйстве, а культурно отдыхали, слушая балалайку и гусли, и смотрели на представление баб, показывающих, как они сеют горох, берут репу и другие сельхоз культуры, а также как медведь в лукошко малину брал и за бабами гонялся.
И знаменитый лектор, и партийно-хозяйственный активист после блаженных дней, проведенных в избе Петра Федорыча, просмотра культурно-развлекательной программы, были затем перенесены обратно в район, в свои удобные квартиры с паровым отоплением, газом и душем неведомыми силами природы в лице двух мужиков, одним из которых точно был Егор, диким видом своим напугавший водителя автобуса Славку Мазина, не пожелавшего больше ездить по окраинам (после чего все стали поговаривать о нечистой силе, — впрочем, о чем только не говорят на Руси!).
В памяти же заезжие гости оставили заковыристые слова «как говорится», которые употребляли и партийно-хозяйственный деятель, и знаменитый лектор из общества «Знание», выходя на двор и, между делом, рассуждая о перспективах мировой революции, будущем деревни и судьбе крестьянства, которому сулились молочные реки с кисельными берегами.
Удивительные слова эти по какой-то причине запали в душу Петра Федорыча…
И действительно, в немудреных словах этих была непостижимая загадка для крестьянского ума, который понимал, что такое вилы, топор, слега, как одно соотносится с другим, а что такое «как говорится» и зачем нужна эта фигура речи, не мог понять никак.
Впрочем, тот же неискушенный крестьянский ум не мог понять уже в новое время, что такое ваучер, инвестиции и кто такой товарищ Чубайс, вызывая иронический смех людей знающих, движение жизни предугадывающих.
Заметим, что за шестьдесят лет до этого крестьяне не понимали и вовсе простых слов, как-то: пролетариат, мировая революция, трудовая армия во главе с товарищами Троцким, Каменевым и Зиновьевым и сопровождающими их товарищами Цурюпой и Смилгой, скачущими на белых кобылах с двумя шашками наголо — по одной в каждой руке.
Шашки, как крылья у архангелов, подняты, флажки по ветру развеваются, лица суровы и непреклонны, по всему видно: голову зазевавшемуся крестьянину срубить ходят.
А замыкал это шествие знаменитых революционеров и борцов против буржуазии по ошибке примкнувший к ним Михаил Иваныч Калинин, именем которого одно время назывался славный город Тверь. Бойкий плакатописец, весьма талантливо использовал опыт древнего иконописного письма, заменив, правда, слова «Господь Вседержитель» словами: «Крепи смычку города и деревни!».
Но крестьянский ум, как известно, тяжел и неповоротлив, и чтобы до мужиков быстрее доходило, что такое мировая революция и приватизация, и почему одна диалектически переходит в другую ровно через семьдесят лет, к перечисленным господам из полной колоды добавлялся Яков Ягода, Николай Иванович Ежов и Лаврентий Палыч Берия, последний — в пенсне и с несколько рассеянным взглядом, как у учителя чистописания из провинции.
Простоватый Михайло Иваныч оттеснялся в сторону, и о нем на некоторое время забывали. Но чтобы мужикам не так обидно было — своего обижают! — он, по мановению волшебной палочки, в нужное время выскакивал, как черт из табакерки, когда от имени трудового крестьянства вручал ордена архаровцам за повержение того самого русского крестьянства, к которому по рождению принадлежал.
Впрочем, ничего страшного и в Лаврентии Палыче не было, — объясняли досужие лекторы из общества «Знание», — имя такое, Лаврентий, и в Библии можно найти. И действительно, имя такое в Библии находилось. Только заметим, что в Святых Книгах много чего можно найти, например слово «черт» встречается там не однажды, а множество раз и в разных обозначениях, например в написании Вельзевул или Асмодей.
Что же касается Ежова, то мужик с такой фамилией, действительно, проживал в одной деревеньке у нас, только звали его не Николаем, а Василием, и долгое время ходил он фертом, заломив шапку, за руку здороваясь с уполномоченным, прибывшим из города, свысока поглядывал на окружающих, потому что слышал за своей спиной шепот крестьянок: «Вон Васька Ежов пошел!»
— Не Васька, а Василий Николаевич! — оборачивался Васька, и крестьянки в испуге умолкали, прижимали ко рту концы платков.
Васька этот столь высоко вознесся, что на рынке жене секретаря райкома место не уступал, всем своим видом показывая, что мужа ее он никак не ниже.
— Сам Господь Бог на меня перстом указал, — философствовал Васька, — и фамилию мне знаменитую дал! Держать вас всех надо в ежовых рукавицах, а то распустились, мать вашу!
Правда потом он съежился, когда пришло время самого Николая Ивановича к руками прибирать, даже фамилию хотел сменить, однако фамилию ему менять не позволили.
Ягода же, вообще, был человек местный, ягодный, крестьянству близкий, — разные ягоды крестьянские бабы всю жизнь по лесам и в порубях брали: землянику, чернику, малину, гонобобель…
В общем, это были все свои, родные люди, которых бояться не стоило!
Впрочем, не стоило особенно опасаться и ушлых людишек, появившихся на Руси в более позднее время: незваного царя Бориску, оренбургского казака Виктора, славного воина Пашу Грача, устроителя больших городов Юрия и многих, многих других, — несть им числа! — людишек ушлых и предприимчивых, гноящих доверчивый народ в болотах невежества и волчьих ямах самодурства, ставящих на него петли и самострелы, травящих в неисчислимом количестве, надеясь, что народ, как трава, вырастет, а не вырастет, тем лучше, забот меньше.
Но это уже другая эпоха жития на Руси в двадцатом веке, и о ней другие поэмы слагать следует.
К тому времени, к которому относится наш рассказ, Егор числился колхозником, и каждое утро наш бригадир, с обязанностями председателя, Петр Федорыч, давал ему наряд на работу, для большей убедительности приправляя его словами лектора: «как говорится…» и цитатами из последних партийных документов и постановлений.
Люди заковыристые, деревенские умники, для которых заезжий лектор был кладезем премудрости, считали Егора чем-то вроде дурачка.
— Как же так?! — удивлялись они. — Ему бригадир, почти председатель колхоза, задание дает, от которого судьба социализма в местном масштабе зависит, а он со смеху покатывается да еще мужиков подбивает. Ну, смейся, смейся, посмотрим, как зимой засмеешься, когда студеный ветер задует. Другие новые дома ставят, а ты в избенке ютись, вертись на печи, когда во все щели дует!
Но Егор, улавливая их мысли, все равно смеялся от души. Ему данный миг в жизни был важен, окрашенный извивами смеха и оттого неизмеримо глубокий и таинственный. Да, для Егора этот миг важнее всего был на свете, потому что он понимал, что жизнь только здесь и сейчас происходит. Он хорошо понимал, что кончится миг — кончится жизнь.
— А как же деревенские умники?! — спросим мы.
— Пусть они о другом думают! — отвечал со смехом Егор.
Да, уходила радость жизни, расщеплялось тело народной жизни, и Егор чувствовал это тонкой своей душой.
Я давно замечал странное выскальзывание из жизни по-настоящему умных русских людей, словно какая-то прозрачная стена стоит между ними и жизнью, и не умеют они взглянуть на мир просто и естественно, а хотят спрятаться от жизни за пленку, и только тогда чувствуют себя счастливо, когда рассматривают жизнь из-за этой полиэтиленовой пленки…
Егор же был мудрецом, — он не выскальзывал из жизни, а наслаждался каждым ее мигом!
— Так вот, Егор, как говорится, бери ноги в руки, — начинал свою речь Петр Федорыч, — и беги сей момент на Сомов Луг осоку косить…
— А если там не только осока будет попадаться, но и трава мелкая, ее тоже косить или оставить, Петр Федорыч, как считаешь?
— Ты и ее коси, как говорится, вместе с осокой, — наставлял Петр Федорыч Петрована, — траву от осоки отличить сумеешь, не маленький. После обеда валяй, как говорится, скирды метать… А то, вижу, последнее время спустя рукава работаешь, планы не выполняешь! — выговаривал Петр Федорыч.
— Как это спустя рукава, — удивлялся Егор, — у меня вовсе рукавов на рубахе нет, — показывая короткие рукава своей насквозь пропотевшей рубахи.
— Нет в тебе, как говорится, социалистического энтузиазь-му! — продолжал Петр Федорыч.
— А что это за слово такое мудреное «энтузиазьма»? — почесывал Егор спину, кое-что пониже спины и делал идиотское выражение лица. — Что оно означает, Петр Федорыч, энтузиазьма?
Бригадир, с обязанностями председателя, Петр Федорыч сильнее хмурился и говорил неторопливо, стараясь сдержать себя: — Иностранное слово энтузиазьма означает, да будет тебе известно Егор, жгучее желание отдать всего себя трудовому порыву! И вот этой энтузиазьмы в тебе, как говорится, последнее время не наблюдается!
— Как это не наблюдается?! Да вроде бы вчера пять возов сена привез, крышу на телятнике покрыл, выгон поправил, чтоб телята не убежали…
— Мало, Егор, мало… Лучше работать можешь! Лучше можешь, не отдаешь всего себя! — Петр Федорыч покусывал тонкие губы и смотрел себе под ноги, туда, где кончался носок правого, выставленного вперед сапога. — Ты, как говорится, не зазнавайся!
Вокруг Егора вился слепень, норовив сесть на самое видно место внизу спины. Егор сделал ловкое движение рукой и поймал слепня.
— Как говорится, каждый сверчок знай свой шесток! — воскликнул Петр Федорыч. — А ведь, сколько ты дел хороших мог бы сделать, Егор?! Все дальше и дальше раздвигая пределы социализма, — показал Петр Федорыч рукой, — во Вселенную и, вообще, в космическом масштабе! Тебе известно, нечесаная голова, что уже спутник, как говорится, в космос запустили? Представляешь, что дальше будет?! Какие перспективы открываются!
— Как говорится, как говорится, — повторял Егор, расправляя свой кулак, осторожно беря слепня двумя пальцами и вставляя в зад ему соломинку, — а вот что это такое, как говорится? — Мужики замирали, глядя на Егора. — Видишь, летает, — продолжал Егор, отпуская из своих задубелых рук слепня, который кружил, подобно самолету с пропеллером, поднимаясь все выше над головами крестьян.
— Летает, Петр Федорыч! — задирал голову Егор, провожая взглядом слепня. — Спутник мы тоже запустили!
Петр Федорыч хмурился, на слепня смотреть не желал, чтобы не терять свой авторитет бригадира.
— Ты! — восклицал Петр Федорыч.
— Что я?!
— Ты не смей, как говорится, Ваньку при народе ломать! Ты, как говорится, мировую революцию, учение и развитый социализм подрываешь!
А Егор и мужики уже ржали во все глотки… Ржали они еще гуще, когда видели, что Петр Федорович хмурится. Еще гуще смеялись мужики и вдруг замирали, состроив самые серьезные лица, такие серьезные, что дальше некуда, — ждали минуты две — и вдруг, не выдержав, валились с ног, падали, как кули на землю, — ведь знали, сердешные, что Егор переделал эту присказку в удивительно милую, на мой взгляд, поговорку.
— Как говорится, х… п… не боится, — говорил медленно Егор, — потому что она раздвоится, и он в нее вместится! —восклицал он.
Гомерический хохот оглашал окрестности, холмы и долины, Сомов Луг и дальний лес, поднимался к солнцу и улетал в космос, глядя оттуда на людское многолюдье, перед которым лицедействовал Егор…
— Знаешь, Петр Федорыч, а ведь он в нее целиком вместится!
— Кто это он?!
— А вот тот самый, который тебя меж ног болтается!
Все катились со смеху. На цветущий луг валились мужики, бабы, парни и девки, а самые смелые из них, вроде веселой и мужиковато красивой Марии, задирали подол, раздвигали ноги и показывали, куда и что должно вместиться и каковы должны быть размеры…
И какого были размеры, и куда все должно было вместиться.
— Гы-гы-гы-ы-ы!!! — грохотал смех, и визжали бабы.
И показывали самые разнообразные размеры и формы того, что должно вместиться. И смеялась в неописуемом восторге Русь, выражая радость и счастье самой жизни! Тех тайн вселенской жизни, которые безбрежны и безграничны, неисчерпаемы и прекрасны!
Слепень летал над всем этим миром с соломиной в животе, кругами, как спутник вокруг Земли, и тоже веселился.
2
Но вот здесь наступает самое загадочное.
Дело в том, что никто, собственно, не знал, что именно вмещал Петрован в заповедное лоно своей жены Верухи, существа внешне не слишком красивого, но одаренного особой женской прелестью, о чем можно было судить по блестящим глазам и мелким зубкам.
Да, это была самая настоящая загадка, которая волновала округу и даже весь район, потому что приезжавшие на базар наши бабы, конечно же, обсуждали этот деликатный вопрос. А чего, скажите, еще обсуждать, когда торг идет хорошо, молоко и творог берут бойко, сметану тоже. Значит, и в древней Шуе с ее величавым Собором, рыночной площадью, земляным валом, опоясывающим город, о тайне Петрована было известно…
Мучимые этой тайной, не спали по ночам бабы: молодые, только что вышедшие замуж и потерявшие девство, замужние, вопросительно глядевшие на храпящих своих мужей, незамужние и вдовы, — те обычно глядели на пастуха Юсова, зашедшего на огонек, да так и остававшегося ночевать, так как идти деревней ночью страшно.
Глядели задумчиво прекрасные вдовы, те удивительные русские женщины с белым телом и нежным холмом Венеры, которые до шестидесяти лет сохраняют стать и вызывают вожделение своей томной походкой и плотью. Как дородные коровы, ходят они в стаде, чуть заметно покачивая своим телом и привлекая взор, — ведь в каждом возрасте своя прелесть!
О, Русь — ты кладовая женщин! Как драгоценные самоцветы хранятся они в твоих сундуках! Сколько их? Не пересчитать!
Не говорите мне о польках, — слов нет! — они прекрасны, и хотя мне всегда везло с польками, я оставляю их галантным французам…
Не говорите мне об изящных француженках, — слов нет! — они обворожительны, эти чудесные создания, для которых поцелуй в самое нежное место, как привет от преданного друга! Я их оставляю англичанам…
Не говорите мне об англичанках, — они надменны, дочери туманного Альбиона!
Не говорите мне о женщинах Востока! Они прекрасны, — эти тяжелоокие гурии, эти сладострастные турчанки и семитки, — когда на рынке смотрят на вас глазами сладострастной газели, отвешивая изюм или пахлаву, норовят ненароком обмануть вас. Я прощаю вам обман за один лишь потупленный взор! Они прекрасны, но кровь их тяжела и печаль слезой блестит на черной реснице. Не говорите мне о них! Мне жаль этих газелей, этих пленниц султана!
Говорите со мной только о русских женщинах, о русоволосых красавицах с русалочьими глазами…
Говорите со мной только о русских женщинах с телом нежным и вечно юным, как пахтаньё, которое со временем лишь набирает силу, превращается в мед и млеко и истекает в нас, и дарит нам наслаждение и восторг, с которым сравнится лишь…
Но здесь пусть продолжит читатель, я не в силах положить предел его мечтам! Не в силах обрезать крылья этим легкокрылым созданиям воображения!
Да, говорите со мной только о них, об этих загадочных русских красавицах!
Впрочем, это отдельная поэма, и я, — даю слово! — напишу ее, сейчас же вернусь к Егору…
Ни одна женская душа не могла спать спокойно в деревне, потому что так сильно покалечила воина Егора война, что вмещать ему, казалось, было уже нечего, о чем авторитетно заявил деревенский умник, фельдшер Майков, приводивший анатомические соображения и обращавший внимание на искалеченную ногу Егора, которую тот с трудом подтаскивал к здоровой ноге…
Фельдшер (а был он лет на тридцать моложе Петрована) пытался даже произвести осмотр тела Егора, ссылаясь на Гиппократову клятву и врачебную тайну…
Весьма важный, даже строгий, пришел он однажды к Егору в дом со своей потрепанной кожаной сумкой, содержащей многочисленные инструменты, сделанные из блестящего металла, как-то: ланцет, пинцет, зажимы, скальпель и молоточек для определения рефлекса. Этот блестящий металлический молоточек был важнейшим в его теории, так как именно им, улучив момент, хотел он невзначай стукнуть Егора, а потом посмотреть, что будет…
Все это задумал фельдшер, глядя в тиши на звездное небо и воображая себя новым Пироговым, однако был с позором спущен с крыльца мощной дланью Егора и бежал потом без оглядки до центральной усадьбы, где находился фельдшерский пункт, и бежал с раскрытой сумкой так быстро, что, как говорил мальчишка, наверное, пятки себе фельдшер скипидаром смазал.
Да, никто не знал, что вмещал Петрован своей жене, но Веруха была счастлива, и до шестидесяти лет глаза ее молодо блестели. Ни в одной измене она уличена не была, и уже много месяцев спустя после смерти Петрована молодой пастух Юсов, деревенский Селен, бросивший вызов Петровану и взявший самонадеянно Веруху в свои руки, чесал свою юную голову и говорил задумчиво: «Кабы знать!»
А Веруха хотела испытать его, да, что греха таить, и сравнить с Егором (дело прошлое, теперь рассказать можно) — и смех ее мелким бисером рассыпался из полуоткрытого рта.
Не мог уразуметь юный Юсов, так самонадеянно заступивший Егорово место, как все-таки управлял этой взбалмошной Верухой колченогий Петрован, делая ее совершенно счастливой.
Веруха часто вспоминала мужские качества Петрована, особенно в те таинственные минуты любви, когда сдавленный стон ее не мог не вырываться из влажного рта, руки хватали плечи и все самое сокровенное ниже пояса, чем так щедро одарила юного пастуха природа. Но того волнения души, биения всего тела, которое доставлял ей Петрован, она испытать уже не могла.
Так вот, Веруха называла пастуха Юсова сосунком против Егора и заставляла не раз краснеть при бабах, которые терялись в догадках, чего же такого знал Петрован и не знал Юров, мог делать Егор и не мог делать юный пастух… Тем более, у многих баб юный пастух ночевал не по одному разу!
Впрочем, Юсов, действительно, был сосунком в сравнении с Егором, он был на тридцать лет моложе Петрована…
На все расспросы об интимной жизни, когда подступали к нему мужики, Егор отделывался одной и той же присказкой: «как говорится», — лыбился, строил дурашливо сладострастную рожу на корявом, как корневище дуба, коричневом лице, а народ смеялся до упада…
Переделанная на французский манер, эта поговорка могла бы принести Петровану славу маркиза де Сада и многочисленных почитателей… На Руси же она вызывала неизменный мужицкий хохот, заставлял бригадира, с обязанностями председателя, Петра Федорыча делать лицо крепостью и натягивать перчатки, — а он любил по последней моде, чуть портится погода, облачать руки в перчатки, укрывая их от холодного ветра, и надевал перчатки он уже в сентябре.
Итак, Петр Федорыч мрачнел, хмурил брови и уходил, приговаривая про себя: «Ну-ну, смейтесь, смейтесь, молодцы, вижу вам весело… Посмотрим, как в конце засмеетесь, когда за расчетом ко мне придете… Тогда будет весело уже мне!»
«Всему свои сроки, всему свои сроки в этом мире, — рассуждал многоопытный Петр Федорыч, прошедший огонь, воду и медные трубы, то есть испытание славой, сдержанный в эмоциональном отношении Петр Федорыч, — а пока работайте… Хорошие работники мне нужны, а ты, Егор, хотя энтузиазма в тебе не наблюдается, работаешь за троих!»
И Егор работал как черт, ломил работу, которую три мужика не в силах были сломить… Он вставал засветло, косил, наскоро ел, насыщаясь куском пирога с капустой и тарелкой щей, опять работал: возил сено, метал скирды, молотил зерно, чистил скотный двор, корчевал лес, огораживал поле древокольем, чтобы на него скотина не зашла, объезжал жеребцов…
Да, Петр Федорыч и Егор были разными мирами на этой планете.
Конечно, мог сунуть Петр Федорыч кулак в нос Егору или ткнуть в глаз, — а многие и советовали так сделать, особенно фельдшер, потому что, как ни крути, а Петр Федорыч все же власть, а смех эту власть принижает. Но здесь и проявлялось благоразумие Петра Федорыча, кулак он в нос Егору благоразумно не совал, очевидно, памятуя о силе Петрована, дланью своей останавливающего быка.
Ну, а самое главное — Егор знал меру… Потому что смех отрицает человека, а Егор это знал и человека не отрицал!
В его тонком отношении к жизни присутствовала мера… В смехе Петрована было столь тонкое отношение к жизни, что увлекись он на йоту, перейди незримую грань — и превратится смех в зубоскальство; еще чуть-чуть посмейся — и станет смех ерничаньем, но Егор вовремя останавливался и грань не переходил…
И там, где бесталанный актер суетится, Егор просто умолкал, а его кривое лицо с огромным голубиным глазом посередине замирало без движения, и было той последней печатью, которую ставит Господь Бог на нерукотворное действо.
Мне дорог его легкокрылый смех, его удивительное отношение к жизни! Быть может, скажет кто-то, что и среди древних греков были такие.
— Возможно, — отвечу я, но я их не видел, — а Егор был передо мной и всегда в памяти моей будет!
Почему мужской орган должен бояться женского, — я этого не понимал тогда, признаюсь, не понимаю и теперь, быть может, современные философы разъяснят мне это.
Впрочем, если задуматься, можно сделать отсюда глубокие философские выводы о вражде полов, чем нас часто потчует изысканная европейская философия, в которой с успехов хозяйничали итальянцы, взявшие рецепты у греков, затем подвизались французы, наконец, самую весомую лепту внесли мрачные немцы, признававшие тяжелую основательность в еде и философии, чем и отличались их величайшие кулинары: Шеллинг, Фихте, Гегель, приготовившие пищу съедобную, но для меня не пригодную.
На этом, казалось бы, история европейской философии, начавшаяся с прекрасных греческих мудрецов, видевших нимф и сатиров, и должна была кончиться, но вот явились двое: Карл Маркс и Фридрих Энгельс и перевернули мрачных немецких мыслителей с головы на ноги. Впрочем, я не расположен писать историю философии…
3
Мы вернемся из заоблачных философских высот к Петровану… Ибо он единственный герой нашей поэмы!
Давно уже нет Петрована на земле, светлая ему память! И краткая поэма наша посвящена ему, моему прекрасному герою.
Да, готов я пропеть осанну моему герою, и как-то мне неприлично касаться эротической жизни Егора, но так как здесь замешана философия, коснусь легкими штрихами, да, собственно, и вовсе не коснусь, а повторю еще раз, что интимная жизнь Егора представляла интерес для всех баб в деревне.
Дело в том, что, по авторитетному заявлению умника Майкова, снаряд, изувечивший бедро Егора, должен был неминуемо повредить и важнейший мужской орган.
Изувечила война Егора страшно, — точно молнией рассекла тело, разворотила бедро, железной лапой выбила глаз, повернув правую часть лица безжалостной рукой.
Лишь единственный чудный, голубой глаз, как кусок неба, сиял на его лице.
— Ну, ты живи потихоньку, — советовали ему умники, — ты теперь калека! Брось балагурить, выхлопочи пенсию и живи… Копти небо потихоньку…
Но Егор устроил свою жизнь на зависть многим, имевшим две здоровые ноги и два глаза, но отчего-то горевавших о своем худом житье-бытье. Особенно завидовали ему деревенские умники (а о деревенских умниках у нас отдельный рассказ, даже целая повесть). Да, на зависть этим умникам, называвшим его дурачком, жил он припеваючи.
Егор взял молодую жену из дальней деревни, — Веруха была сиротой, — и стал жить с ней в родных пенатах.
Что придумал Егор, одному Богу известно, но молодая жена была совершенно счастлива, в шутку называла его своим одноглазым чертом, находилась в рабском подчинении и всячески ему угождала. Она с неописуемым восторгом принимала грубую ласку своего колченогого сатира. Даже толчок в бок или пониже спины, которым он награждал ее, когда был не в духе или сердился на бригадира, доставлял ей удовольствие.
Как, каким образом это происходило?! Невозможно объяснить! Секрет свой колченогий сатир унес в мир иной…
А секрет его был бы, конечно, полезен многим мужьям, в особенности пригодился бы пастуху Юсову, принявшему Веруху из рук Егора и собиравшемуся пестовать ее.
Но тайна есть тайна! И эта тайна ушла вместе с Егором. Я могу рассказать о ней лишь урывками, давая слово ничего не сочинять и не приукрашивать, надеясь, что читатель простит меня за отступления и подметит что-то в моем рассказе, что и поможет ему разгадать тайну.
Да, что-то совершенно необычное придумал Егор, потому что Веруха на третий месяц после его смерти, не выдержав пресного бабьего одиночества, женила на себе юного Юсова, на тридцать лет бывшего моложе Егора, — но, что она только с ним не вытворяла, ничего подобного Егоровым ласкам добиться не могла. Тех ласк, от которых, как она признавалась бабам, вначале внутри все замирало, горело, а потом ее подбрасывало к поднебесью как копну соломы или ядро, выпушенное из огромной пушки…
Да, те ласки ушли вместе с Егором.
Юсов ходил бледный, как тень, и говорили все: быть беде! Помогли деревенские бабы, вступившиеся за пастуха, который давно забросил кнут, перестал пасти коров. Веруха усовестилась и зажила с молодым Юсовым, как мать с сыном.
Итак, жил Егор в маленьком домишке со своей женой, которую в сердцах, особенно когда надоедала, называл Селедочной Головой, потому что выпученные глаза Верухи, действительно, походили на глаза селедки, которую часто продавали в деревенском сельмаге.
В единственной комнате стояла широкая кровать — царское ложе Егора — с блестящими металлическими шарами, крашенными в синий цвет спинками и периной чуть не до потолка.
Русская печь — неизменная принадлежность всякой русской избы — занимала больше половины дома и выходила одной стороной в спальню Егора, грея его бока, а другой в кухоньку, где хозяйничала Веруха.
Вечерами, после плотного ужина, Егор обычно стоял возле своего домишки, опершись искалеченной ногой о палисад и курил махру.
Эта картина врезалась в мою память: поздний вечер, темная фигура Петрована, возле домишки — огромная ветла в три обхвата. Егор возвышается над домишком, и тот кажется рядом с ним игрушечным. В детстве мне казалось, что живет Егор не в этом своем домишке, а в дупле ветлы, обитает там, как соловей-разбойник, который слез теперь с ветлы и закурил самокрутку с таким наикрепчайшим табаком, какой только может найтись в округе… А если Егор закуривал свою самокрутку, то на дальнем краю люди чихали.
А Егор смотрит единственным глазом по сторонам, посмеивается и ищет собеседника, который подойдет на огонек.
Внешне лицо его неподвижно, даже мрачно, но чем мрачнее лицо, тем сильнее звучит внутри смех, готовый вырваться наружу.
Возможно, за этот смех и обделил его отец, старый Петрован, рассуждая примерно так: вижу, парень, тебе хорошо живется на земле, — смеешься ты… Ну, и ладно, смейся! Вижу, сил у тебя много… И поставил сыну, словно в насмешку, самый махонький домишко, какой только можно себе представить. Ну, да Бог с ним, со старым Петрованом…
Да, искорежила Егора война страшно, но богатырская сила в нем осталась. Все в округе знали, что своими жилистыми руками остановил он свирепого быка из стада Юсова.
А нужно сказать, что юный Юсов вначале зло относился к стаду, больно бил скотину кнутом. И однажды за это поплатился. Огромный колхозный бык, разъяренный на то, что Юсов больно хлестнул его зазнобу, бросился на него и готов был поднять на рога.
— Егор, — взмолился Юсов, побежавший не чуя под собой ног и чувствуя сзади храп быка настигающего быка, — пропадаю!
На счастье Егор оказался рядом, скирдовал сено на Костюхинском поле.
Егор подождал, когда бык приблизится к нему, и схватил быка за рога, напрягся изо всех сил, как будто налег на плуг, и пригнул голову зверя к земле.
Потом, когда бык успокоился, обтер его губы краем рубахи, дал кусок хлеба с солью и отчитал Юсова.
— Зачем скотину кнутом бьешь? — схватил Егор за ухо юного Юсова.
— Да, я не знал, — загнусавил Юсов.
— Теперь знать будешь, — отвесил здорового тумака Егор. — Скотина тоже боль чувствует…
Сам он пас скотину без кнута и потом обучил этому искусству Юсова.
По утру он выгонял стадо на росистый луг у реки, садился на пенек, обертывался плащом и играл на свирели, сделанной из ивовой ветви. Это была восхитительная игра, нежная и глубокая, как будто ласкающая коров. Кончив играть, Егор отпускал стадо, потом шел к реке и ставил верши, помечая излюбленные места тонкими прутиками, воткнутыми в берег.
К полудню он варил уху из окуней и ершей, заплывших в верши, насыщаясь, отдыхал в тени раскидистой березы… К нему приходила Веруха, и они вместе лежали в тени огромного дерева на шелковой траве-мураве…
Потом он опять брал свирель и призывной игрой собирал стадо, направлялся с ним в деревню.
Да, он пас стадо без кнута, и ни единого грубого слова не вырывалось из его уст, когда он пригонял стадо тучных коров и телиц в деревню, а они важно шли, покачивая дородным телом.
4
Но любимым занятием Егора было метать скирды — огромные травяные облака.
Я вижу, как сейчас, эти скирды, словно мамонты, разбросанные по бескрайним полям нашим, — скирды клевера, сена, соломы, которые ставил он.
Искусство метать скирды утрачено в наше время!
Вот где было по-настоящему развернуться Егору!
В середине лета, в пору сенокоса, он брал после полудня огромные, с тремя зубьями, вилы и шел в поле. Он глубоко вонзал вилы в половину копны и закидывал ее на вершину скирды. Двухметровый черенок гнулся, как лук, но Егор крепко держал его в своих жилистых руках. Поднявши копну, Егор вытягивал руки, отталкивался от земли, словно древний атлет, и кидал копну в поднебесье.
— К архангелам! — приговаривал он, провожая копну взглядом.
Затем он расправлялся со второй частью копны.
— И ты лети туда же! — кричал Егор. — Вот вам еще! Получайте!
Потом он отдыхал, опирался на вилы, поднимал изувеченную ногу к самому уху и оглашал ближайшие окрестности утробным звуком такой силы, что разбрасывал всех ближайших людей вокруг себя. Громовой звук гулко летел по бескрайним полям, лесам и пастбищем, пугая молчаливого лося, заставляя вздрагивать оленя, эхом возвращался обратно.
От утробного громового удара бабы и девки с визгом падали со скирды к ногам Егора, и не одну из них хватал он своими лапищами и насаживал на свое копье, символ несокрушимой мужской мощи, в самую глубь горячего лона вонзал его…
— Нежданчик! — говорил, улыбаясь, Егор и вновь брал вилы и вонзал в новую копну, чтобы забросить ее ввысь, вознести на самый верх и закрыть от мужиков добрую половину неба.
С этими огромными вилами он казался бесстрашным рыцарем, который скачет по полям и лесам, оглашая просторы трубным звуком своего рога, и гонит стада оленей и лосей…
Гудела земля, гнулись вилы, как лук, но не гнулся Петрован…
Да, в пору уборки трав и хлебов, сбора урожая, когда обнажались леса и далеко-далеко было видно и слышно вокруг, — слышно даже, как падет лист! — казался он мне бесстрашным рыцарем, скачущим по полям и весям древней Руси!
Он скакал лесными дорогами от Ряполова к Травину, от Травина к Медвежью, от Медвежья к Костюхину глухими лесами и урочищами, холмами и долинами, поил коня в Медвежьем озере, а потом поворачивал и скакал на Ламну, а оттуда к Луху, на Святое озеро, а от Луха к Люлеху, — из земли князей Пожарских в земли князей Палецких и Ряполовских… А там еще Балахна и Нижний Новгород!
Объезжал он эти края на своем сказочном белом коне, покрывая неизмеримые расстояния, полный несокрушимых сил, могучий и прекрасный, как сама эта земля!
И не одно женское сердце замирало и сжималось в груди, когда мчался он мимо селений, оглашая окрестности трубным звуком своего рога, и не одна прекрасная славянка отдалась ему во время этой дикой гоньбы… И не одну из них насадил он на свой несгибаемый кол!
Вот настоящая жизнь! Вот человек!
Будьте сильны, как туры, будьте смелы, как барсы, пейте пенную брагу, скачите вперед, вцепившись в гриву коня по полям и лесам Родной земли, как скакал по ним Егор!
И да упокой, Господи, душу его в селениях праведных!
5
Но тайна жития Егора не давала покоя двум нашим умникам и отъявленным материалистам: фельдшеру Майкову и зоотехнику Фрадкову. Они всеми силами старались разгадать ее.
— Не может калека жить так счастливо, это противно человеческой природе, — утверждали они.
Да, двое наших деревенских умников, фельдшер Майков и зоотехник Фрадков, решили разгадать Егорову тайну, подкараулить шествие Егора из бани и непосредственно убедиться во всем…
— Чтобы не было никаких сомнений, — заявили они, — чтобы наука торжествовала!
А шествовал Егор из бани, облаченный в холщовую хламиду, на манер римского патриция, поддерживаемый сзади Верухой, а иногда и пастухом Юсовым, потому что они были все-таки друзья, и Егор незаметно готовил Юсова к будущей миссии…
«Это и есть самый удачный момент! — подумали наши умники, фельдшер и зоотехник, — чтобы удостовериться во всем».
— В чем? — спросили их.
— В истине, — отвечали они. — В единственной истине, существующей на свете!
— А готовы ли вы к тому, чтобы знать истину? — спрашивали их. — Может ли вместить ее ваша душа?
— Мы не для себя стараемся, а для науки… Нужно, наконец, положить конец мистике, которая народ в темноте держит, потому что, как известно, Бога нет, а Егор своей счастливой жизнью народ смущает…
Фельдшер и зоотехник принадлежали к когорте молодых специалистов, десять лет назад окончивших институт и воспитанных в материалистическом духе, в отличие от благоразумного Петра Федорыча, который полагал, что Бог все-таки есть.
Они не верили ни в Бога, ни в черта, опять-таки в отличие от Петра Федорыча, раза два в год тайком ездившего в церковь, километрах в тридцати от деревни.
Да, они были во многом похожи между собой, фельдшер Майков и зоотехник Фрадков. Только один был просто материалистом, а другой диалектическим. И часто между ними возникал спор, когда, например, фельдшер утверждал, что истина одна, а зоотехник доказывал, что истин может быть много…
Но тот и другой в обыденной жизни, — хотя за язык не тянули! — в один голос заявляли, что Бога нет, потому что передовая наука, как говорится, подтверждает этот факт и означает конец всякой мистике.
Зоотехник на прямой вопрос Петра Федорыча даже высокомерно ответил:
— Я, извините, Петр Федорыч, в данной гипотезе не нуждаюсь!
— А что это за гипотеза? — спрашивал Петр Федорыч и чесал голову.
— Да вот эта ваша гипотеза о существовании мистических вещей, недоступных пониманию науки, которая может предвидеть все на свете… Даже когда будет построен коммунизм, потому что это научно установленный факт.
В тот миг дверь в бане отворилась, и в клубах белого пара, как в облаке, сошедшем с небес, появился Егор.
Егор нагнулся — двери в русских банях, как известно, делаются низкими для сохранения тепла — и величаво вышел из бани, собираясь прошествовать далее по знакомой тропе, ведущей между яблонь, на которых, как звезды в небе, висели спелые осенние яблоки.
А сад у Егора был чудесный! Вольно росли здесь раскидистые антоновки, чьи яблоки достигают неправдоподобной величины, с голову годовалого ребенка, душистый анис, рассыпающийся во рту и пахнущий медом, и даже золотистая китайка, из мелких плодов которой домовитая хозяйка готовила удивительное варенье, названное за свой вкус царским, и потчевала им своего Егоршу.
Егор шествовал величаво по своим угодьям.
За ним, придерживая хламиду, поспешала Веруха… Нечего и говорить, что она была полуобнаженной, рубашка да распущенные волосы прикрывали ее трепещущую грудь и чудесный холм Венеры… Глаза блестели, как две звезды или капли росы на небесном лугу.
Егор возвышался над ней на две головы…
Фельдшер и зоотехник, крадучись, шли сзади и подбадривали друг друга… Находясь в двух шагах, они могли слышать таинственный разговор, не предназначенный для ушей посторонних.
— Ну, что, хорошо тебе было?! — спросил Егор.
— Хорошо… только натер сильно, — отвечала со смехом Веруха.
— Будешь знать в следующий раз как баловать!
— Ну, не так же сильно! — еще громче засмеялась она, и смех ее зазвенел подобно колокольчику.
— Пользуйся мной, пока силы есть! Не будет меня, Юсова позови, он на тебя засматривается… Только не знаю, хватит ли у него сил…
— И я не знаю, Егорша! Ой, не покидай меня! — нежно пролепетала жена, прижимаясь к его плечу.
В этот поэтический момент фельдшер, прятавшийся за зоотехником, чихнул сильно. Веруха вздрогнула и отпрянула в сторону.
— Ой, кто это?! — испуганно воскликнула она. И… хламида упала с плеч Егора.
Егор предстал во всем блеске и славе.
Он стоял на тропе, освещенный луной, жилистое тело его, с мускулистым животом и длинными руками сияло в лунном свете и казалось изваянием.
Прекрасный орган, заветное орудие любовной битвы, украшал его стать. Он был размером с добрый черенок плотницкого топора и видом своим напоминал воина, отдыхавшего после тяжких битв… И вот здесь мы откроем тайну: байку про свой поврежденный орган Егор сам выдумал, чтобы ловчее дорогу к бабам найти. Но наши умники об этом не догадывались.
Любитель анатомических подробностей, фельдшер, зажал ладонью рот, готовый выкрикнуть удивленное: «А-а!» — ни в одном атласе не видел он ничего подобного…
Веруха хотела набросить на своего возлюбленного хламиду, но Егор величаво поднял руку.
— Постой, — сказал он. — Не надо… Вижу, к нам гости пожаловали!
Зоотехник и фельдшер в ужасе попятились… Тишина стояла в саду. Вдруг яблоко упало с дерева и ударило больно фельдшера по обнаженной от волос макушке, заставив вжать голову в плечи и ощутить загадочность жизни.
Зоотехник, как человек находчивый, поднял яблоко и с полупоклоном отдал Егору.
— У вас яблоко упало, Егор Петрович! — заметил он.
— А ведь это зоотехник, — проговорил Егор, принимая яблоко и откусывая добрую его половину.
— Да, Егор Петрович, это я…
— И фельдшер тут, — продолжил Егор, всматриваясь в темноту, — вижу его лысую голову, которая блестит славно начищенная сковорода. Я же говорил тебе, чтобы ты больше сюда не приходил!
— Говорили, Егор Петрович… только я не для себя стараюсь, ради науки, — пролепетал фельдшер.
— Ну и дела! — сказал задумчиво Петрован. — Когда корова у нас в прошлом году телилась или у тебя, Веруха, зубы болят, днем с огнем никого не сыщешь, все на заседание в район выехали, а тут оба пожаловали…
— Мы не для себя, для науки старались, — повторил дерзко фельдшер.
— Так ты говоришь, для науки?! — переспросил Егор и глянул на фельдшера единственным глазом так страшно, что у того дыхание остановилось.
— Да, да, да! — закивал головой фельдшер.
— А ради какой науки вы так стараетесь, что не даете людям спать спокойно? — глянул единственным глазом на небо Егор, словно хотел там что-то увидеть.
— Ради исследования человеческого существования на земле, — нашелся зоотехник и вставил заковыристую фразу, которую, стоило ему дойти до середины, тотчас забыл.
— Ради исследования человеческого естества, — пролепетал фельдшер.
— Ради исследования человеческого естества… — повторил Егор, еще раз откусывая яблоко и оставляя от него лишь черенок. — А в Бога вы веруете?!
— Никак нет, — пролепетал фельдшер, — потому что не существует…
— Не доказано, Егор Петрович, — заметил зоотехник, — фактов подтверждающих мало.
— Фактов мало?! — проговорил Егор. — Не доказано? Сейчас мы увидите, доказано или нет… — Егор выбросил черенок. — Им, видишь ли, Веруха, факты нужны…
Внезапно жилистое тело его изогнулось, Егор превратился в одну мускулистую струну.
Он согнулся, словно лук, — и вдруг взвился над фельдшером и зоотехником, выбросив вперед обе руки. Он едва коснулся их, но удар получился такой силы, что фельдшер и зоотехником мгновенно оторвались от земли и оказались подброшены в сияющую звездами бездну…
Трижды перевернувшись, они поднимались все выше и выше, от первого венца звезд ко второму, от второго — к третьему…
— Ну, как? Есть Бог или нет?! — услышали они голос Егора, и в тот же миг коснулись головой третьего ряда и увидели сноп света…
Что увидели в небе фельдшер и зоотехник, они никому не сказали, только увидели нечто страшное. Волосы на их голове встали дыбом, из глаз посыпались искры, и… через месяц они приняли крещение в нашей старой церкви.
Спустя мгновенье они очутились на другом краю деревни, в правлении колхоза, куда влетели через распахнутое окно, — прямо в кабинет Петра Федорыча, сверявшего баланс по ведомости с помощью доярок Сони и Фроси.
— Ухожу от вас, ненаглядные, — проговорил Петр Федорыч, со слезой глядя на доярок, — на повышение пойду! — щелкнул костяшками на счетах.
— Куда же, родимый?! — заголосили в один голос Соня и Фрося. — Как же мы без тебя?!
Петр Федорыч мигнул от прилива нежности, которая приятно разлилась в области сердца. Он хотел поцеловать Соню и Фросю и вдруг обнаружил на полу перед собой фельдшера и зоотехника, сидевших в обнимку.
— Вот так да! — озадаченно произнес Петр Федорыч. — Ну и дела! Или у меня в глазах двоится?! Заседание правления на четверг назначено…
Соня и Фрося всплеснули руками и с криками: «Ой! Нечистая! Сглаз! Сглаз! Чур, не я!» — выбежали из дверей правления.
— Гм… м, — сказал Петр Федорыч и закрыл глаз, а затем снова открыл, надеясь, что видения исчезнут… Однако, когда он во второй, в третий, в четвертый раз открыл глаза, перед ним по-прежнему сидели фельдшер и зоотехник; а вместе с ним, Петром Федорычем, они составляли правление колхоза.
«Вроде бы правление на четверг назначено, а сегодня у нас воскресенье… Ну да, вчера я в бане мылся…» — подумал Петр Фдорыч.
— Где это мы? — спросили прибывшие и завертели головами.
— Ну и нализались! — проговорил Петр Федорыч. — И это актив называется…
— Кто это с нами говорит? — переспросил фельдшер.
— Как будто Петр Федорыч… — проговорил зоотехник
— Вы что, правление родное не узнаете?! — возмутился Петр Федорыч. — Вон красное знамя в углу!
И фельдшер, будто в первый раз в жизни, увидел родное правление.
— Да, это точно наше правление, а это наш Петр Федорыч…
— А Егор?
— Какой Егор?! — переспросил Петр Федорыч.
— Его здесь нет!
— Вот так да! — почесал фельдшер затылок. — Может быть, это был сон, зоотехник? Но откуда тогда у меня шишка на голове?
— Да, это яблоко с Егоровой яблони тебя ударило! — воскликнул зоотехник.
— Так вот оно в чем дело… — проговорил Петр Федорыч. — Предупреждал же я, чтобы не ходили!
Зоотехник и фельдшер вскочили с пола и зашептали что-то на ухо Петру Федорычу.
— И вдруг белый свет вспыхнул во тьме! — проговорил фельдшер.
— Верно, был свет!
— Звезды раздвинулись!
— А мы и не знали!
— Так значит, вы некрещеные?! — удивился Петр Федорыч и отодвинулся от них в сторону.
В это время запыхавшиеся Фрося и Соня обежали всю деревню, поднимая мужиков, и конечно же, собрали их, правда, не все были они дома, как им полагалось, — у своих жен под боком, — ну, да это уж другой разговор. Лишь Егор мирно почивал в своем домишке…
Разбудили и его… Все собрались в правлении.
Председатель, с обязанностями бригадира, Петр Федорыч, начал речь так:
— Труженики мои, должен я повиниться перед Егором. Прости меня, Егор, воин славный, герой незабвенный, несправедливы мы к тебе были!
Петр Федорыч прижался к его груди.
— Ну, ладно, ладно, — сказал Егор ласково, — с кем не бывает, — и потрепал Петра Федорыча по голове, — мы ведь с тобой не чужие! Всю жизнь вместе прожили!
— И их прости, Егор, — показал председатель на фельдшера и зоотехника, жавшихся в углу.
Подбежал фельдшер, за ним зоотехник, и их обнял Егор могучими своими руками.
Выкатили бочку колхозной браги, ее давно уже припасли к празднику, и стали гулять… Егор сидел во главе стола и разливал вино.
Но это был последний праздник Егора.
6
На другой день метали скирды на Большом Костюхинском поле.
Все поле было сжато, и в разных концах его были разбросаны огромные скирды.
В центре поле стояла громадная скирда свежей соломы, сияющая на солнце.
Мужики были счастливы, казалось, бесконечным будет это счастье вольного труда и свободы на бескрайних полях русских.
Егор метал скирду с утра. Он втыкал вилы и подбрасывал копны вверх, где их подхватывали бабы.
Егор воткнул глубоко вилы в огромную кипу соломы и поднял над головой. Солнце брызнуло ему в глаза… На долгий, бесконечно долгий миг замер, рассматривая солнце своим единственным голубым глазом.
Задрал голову и смотрел сквозь солому на солнце. Егор как бы присматривался к солнцу, вбирал в себя его лучи, и его забавляло, что может смотреть в глаза светилу и не щурить свой нежно-голубой глаз. Он хотел забросить копну к самому солнцу, — бросить вызов светилу. «Отчего бы нет?!» — подумал он.
Вдруг страшный треск, подобный удару молнии, раздался над его головой, древко вил переломилось, трещина змеей побежала по нему.
Егор пошатнулся. Верхняя часть древка вонзилась ему в грудь.
Мужики опешили. Все замерли без движения.
Он стоял, как огромный дуб, как великан, пронзенный стрелой. Искалеченная нога, не потерявшая мощи, отодвинувшись в сторону, служила последней опорой его телу.
Егор был еще жив. Веруха подбежала к нему.
— Все, отжил! — проговорил он спокойно. — Не реви! Нечего соль лить! Возьми пастуха Юсова в мужья и живи с ним. Живите и радуйтесь жизни… Все! На земле места хватит! Живите все! Берегите Русь! — крикнул он мужикам. — Помните обо мне! — Вдруг он качнулся и упал.
Грохот прокатился по полю из конца в конец. Пыль взметнулась столбом и рассыпалась по земле.
Все стихло.
Он лежал посередине поле, как последний великий воин на этой древней земле.
7
Если вам, милый читатель, случится бывать в лесах наших, — во владениях князей Палицких или Ряполовских, — войдите вы в лес, — лучше осенью, когда начнется лосиный гон, — вспомните о воине Егоре.
И когда протрубят рога, вспомните о великом Егоре и его прекрасной жизни!
Я чувствую всем сердцем своим, что живет, незримо живет душа его среди бескрайних полей и лесов наших…
Это был человек!
Конец