Глава 7
Колька ждал освобождения долгих пять лет: каждую минуту представлял, когда наступит этот день и не мог поверить, что он когда-нибудь придет.
Он не мог поверить, что наступит день, когда не будет разводов на работу, скрежещущего голоса по мегафону.
Не будет вышек, колючей проволоки, охраны, не будет окрика конвоира, а будет высокое небо над головой, и он, Колька Глеб, будет свободен.
И вот этот день настал.
Колька не любил трепать языком, и когда не находил ответа на сложные вопросы, улыбался и хмурил лоб.
А вопросов было много. Вопросов было так много, что он не мог ответить на них, и опять хмурил лоб, и оттого круглая Колькина физиономия походила на картофелину, вытащенную из печи, — круглая голова, морщинистый лоб, а глаза добрые, светящиеся, испытующе на мир смотрят.
Отчего жизнь несправедливо устроена?! — спрашивал он себя и не находил ответа.
Он задает этот вопрос, морщит лоб и недоуменно смотрит на людей.
В круглых Колькиных глазах стоят слезы обиды.
Нет, несправедливо устроен мир, не по правде.
Если послушать других, то все просто выходит, а на деле не так.
Вот он, работяга: у него есть две мозолистые руки, которые могут копать землю, тесать бревна, делать всякую работу. Многое могут эти руки, но они не могут самого главного — прокормить Кольку и его семью.
Он помнил все, что случилось несколько лет назад.
В доме не было ни копейки денег, жена лежала в горячке, маленькая дочка плакала — у нее сводило живот от голода.
Зарплату на фабрике не платили полгода, по телевизору показывали морды каких-то упырей: наглые откормленные физиономии возникали на экране и учили, как надо жить.
В деревнях резали скот и этим кормились, а что делать в городе, где одна ткацкая фабрика и та закрыта?! Жуть охватывала людей.
Да, он хорошо запомнил тот страшный 93-й год…
Мела метель. Он вышел на тракт и побрел, куда глаза глядят.
Он шел по тракту, пошатываясь от голода, и не знал, что делать; дул сильный порывистый ветер и раскачивал фонари.
Фонари со скрипом покачивались на столбах и едва освещали узкую улицу, занесенные снегом дома.
Изредка появлялись какие-то бредущие тени и исчезали в снежной мгле.
На лица детей нельзя было смотреть без жалости: бледные, изможденные лица, черные круги под глазами, как будто кто-то обвел их сажей, скорбно сжатые губы.
Лица детей в голоде неимоверно серьезные, он запомнил эти лица навсегда.
Мела пурга, бросала в глаза жесткий, словно проволока, снег; чтобы принести воду из колонки, требовалось приложить неимоверные усилия.
«Нужно идти, — говорил он себе, — нужно идти… Взять ведро и идти…»
Он подходил к обледенелой колонке, скалывал лед, наваливался на неподатливую железную рукоять, наливал полное ведро воды.
Потом он нес воду домой, сжав зубы. От голода он ослабел. Он ставил ведро на лавку, давал жене напиться.
Осторожно приподнимал жену, прижимал кружку к воспаленным губам:
— Пей, Вера, пей, милая, — повторял он и гладил ее по голове.
— Тебе легче, Вера? — спрашивал он.
— Легче, Коля… Спасибо, родной… Не так сильно в груди печет… — отвечала она, глаза ее тускло вспыхивали. — Хлебушка бы еще поесть…
— Нет, хлеба, Вера… Денег нет… Ты полежи тут малость, а я печь растоплю…
— Как ты без меня управляешься, Коля?
— Скоро я встану и тебе помогу…
— Лежи, лежи, Вера…
Он укрывал жену одеялом, наваливал всю одежду, что была в доме, и шел растапливать печь.
Промерзшие дрова не разгорались, печь густо дымила, дрова шипели, он щипал лучину, подкладывал бересту, раздувал огонь, наконец, пламя разгоралось, и он грел руку возле слабого неяркого огня.
Смотрел долго на пляшущие языки пламени, которые возникали на черных сырых поленьях.
Потом он ложился на кровать и, не мигая, смотрел в одну точку.
Надо было что-то делать, но делать было ничего нельзя, и тогда Колька пел.
Вначале он запевал тихо, едва слышно, а потом пел сильней и сильней: «Раскинулось море широко, и волны бушуют вдали, товарищ уехал далеко, туда, где не видно земли…» «Славное море — священный Байкал…» «Наверх вы, товарищи, все по местам… Последний парад наступает… Врагу не сдается наш гордый «Варяг», пощады никто не желает…
В детстве он ходил в школьный хор, они ездили по городам и селам области, и эти воспоминания были лучшими в его жизни. У него был высокий тонкий голос, лучший во всей школе… Он выходил на сцену и запевал чистым высоким голосом, потом его голос подхватывал хор, и они пели все вместе и были, как одна семья.
Особенно ему нравилась песня «На безымянной высоте…», слова «Дымилась, падая, ракета, как догоревшая звезда…» он повторял несколько раз.
Он представлял себе ночное небо и ракету, которая падает на землю, представлял друзей, которые бились с ним в одном окопе, и они, встав плечом к плечу, отражали яростные атаки врага.
На стене висела фотография отца и его медаль За Отвагу. Отец был был снят совсем молодым. С фотографии он внимательно и строго смотрел на Кольку. «Ну что, как живешь, Колька?!» — спрашивал отец.
— Пой еще, Коля, пой! — просила Вера и сжимала ему руку.
Он гладил ее худую, горячую руку и пел снова и снова.
Жена засыпала.
Утром он шел на ткацкую фабрику, заходил в цех и бессмысленно смотрел по сторонам.
Фабрика казалась вымершей, железные станки стояли вмерзшие в пол; в углах висела изморозь.
Скрипела тяжелая железная дверь, тускло горела лампочка под потолком.
К Кольке на негнущихся ногах подошел Захар в телогрейке и шапке-ушанке.
— Слушай, Колька, пропадем, как пить дать, пропадем, — прохрипел Захар. — Я все обдумал… На выезде магазин есть, сторож сказал, что на следующей неделе колбасу привезут…
— Колбасу?! — облизнув губы, спросил Колька.
— Ну да, колбасу… Оглох, что ли?!
Колька сглотнул слюну.
— Пропадем, ни за что пропадем… Слышишь?! Кучум с нами будет… Соглашайся, Колька… Моя Манька третий день ничего не ест… Говорит, живот камнями набит… Стонет только…
Колька кивнул.
Вместо колбасы на складе лежало печенье, и он принес домой целый мешок изъеденного крысами печенья. Целое печенье отбирал и складывал в стопочку — для жены и дочки.
Потом они стали ездить по фермам, брали, что под руки попадалось: мерзлую картошку, свеклу, искали мяса, но мяса не было.
Он подозвал свою собаку Дружка и убили ее. Шкуру ободрал, тушу разрубил на куски, сложил мясо в посуду.
Варил жене и дочке похлебку, кормил с ложечки, жена ела и смотрела на него трогательным взглядом.
Вечерами он брал детские книги и читал дочке сказки — старые добрые книжки, которые остались у него с детства.
Расправив широкие крылья, жар-птица летала по небу.
Дочка любила смотреть на эту птицу, ей казалось, что птица прилетит и к ним.
— Папа, а куда летит жар-птица?
— В дальние, дальние страны…
— А там есть молоко? — спрашивала дочка.
— Есть, милая…
— Много молока?!
— Целая кружка…
— А сахар там есть?!
— И сахар есть… много-много сахара, целая гора сахара и большая чашка сгущенного молока…
— Правда, целая гора сахара?.. Правда, целая чашка сгущенного молока?!
— Правда… Ну, спи, спи, милая, дай я тебя укрою, — говорил он и укрывал дочку ворохом старой одежды.
— А когда птица к нам прилетит?!
— Скоро, милая, прилетит… Когда весна настанет, птица прилетит…
Их взяли через полгода, дали по пять лет. Но жена и дочка выжили, самые трудные дни остались позади.
Он спас жену и дочку, и это было главным делом в его жизни.
Он сидел теперь молча на заднем сиденье и не слушал треп молодняка. Всю эту похвальбу про геройские подвиги и стрелки он слышал не раз, грош им цена.
Изредка он морщил лоб и пристально смотрел на людей, словно спрашивал их:
«Боже мой, что же вы с собой, люди добрые, сделали!
Как так жить можно?!"